Историк Андрей Зорин: «Мужчина стал настолько бесчувственным, что только сверхпотрясения могут выдавить из него слезу»
10-го и 11 декабря в «Смене» пройдет Зимний книжный фестиваль. Кроме традиционной книжной ярмарки (к которой мы, к слову, подготовили два подробных рекомендательных гида — взрослый и детский), на ЗКФ будут лекции видных российских ученых. Один из них — историк Андрей Зорин: в субботу он расскажет об эмоциональной культуре образованной части российского общества на рубеже XVIII–XIX веков (лекция состоится при поддержке премии «Просветитель»). Накануне фестиваля «Инде» расспросил Зорина об особенностях воссоздания эмоционального мира прошлого, Пушкине как воспитателе чувств и различиях в общественном статусе мужской и женской ранимости.
Андрей Зорин
доктор филологических наук, профессор Оксфордского университета, РГГУ и РАНХиГС. Член редколлегий журналов «Новое литературное обозрение», Slavic Review, Cahiers de Monde Russe. Сфера интересов – русская литература и культура конца XVIII – начала XIX века в европейском контексте, история эмоций, история образованного сообщества в России и СССР. Номинант на премию «Просветитель-2016» за книгу «Появление героя. Из истории русской эмоциональной культуры конца XVIII – начала XIX века»; обладатель специальной награды «Просветитель просветителей»
Считается, что описание чувств и эмоций — прерогатива искусства. Как наука подходит к этому вопросу?
Наука исходит из того, что эмоции являются продуктом культуры. Через культуру мы получаем знания о чувствах и учимся чувствовать правильно с точки зрения общества. В этой парадигме можно выделить особые эмоциональные сообщества — группы людей с четко установленными регламентами чувствования. На футболе мы можем увидеть только две реакции на гол: радость болельщиков одной команды и досаду фанатов другой. Это и есть пример разных эмоциональных сообществ. Чувства находятся не только внутри человека — они являются частью его коммуникативного и межличностного пространства. Именно это свойство можно изучать в рамках гуманитарных наук.
Какие источники используют исследователи при изучении эмоционального мира прошлого?
В первую очередь мы смотрим на так называемые эмоционологические тексты — это такие тексты, в которых людям предписываются определенные эмоции. К примеру, Манифест о вольности дворянства (1762 год) давал представителям сословия право отказа от военной службы, однако предписывал, что в этом случае остальные дворяне должны презирать отказника. Мы видим, как на уровне государственного акта закрепляется определенное эмоциональное поведение. Современный пример — нынешний Уголовный кодекс, предусматривающий наказание за оскорбление чувств определенных категорий граждан. Такие тексты — источники первого ряда. Изучать эмоции можно и по произведениям искусства: в них содержатся эмоциональные матрицы проявления чувств, постигая которые, люди учатся языку чувств и культуре эмоций. Мы, как правило, знаем, что будем чувствовать в конкретной ситуации, потому что у нас есть эмоциональные матрицы, основанные на общественных нормах. Из этого следует, что мир эмоций изменчив и трансформируется вместе с нормами общества. Это сложно принять сразу: многие авторы исторических романов исходят из того, что люди прошлого вели себя так же, как и мы.
Можно ли вообще реконструировать чувства прошлого в современных категориях?
Не думаю, что здесь подходит слово «реконструкция». «Не достало бы чернил на свете написать и типографчиков напечатать впечатления одного дня», — писал Лев Толстой. Полная реконструкция одного переживания — гигантская работа, потому что человеческие переживания — глубокое явление. Но приблизиться к эмоциональному миру человека прошлого — выполнимая задача. В своей книге «Появление героя» я пытался достичь этого на примере одного человека — Андрея Ивановича Тургенева (1781−1802). Он меня интересовал как яркий тип раннеромантической личности, с присущим этому периоду эмоциональным кодом.
Вы описываете имперский период, когда российское высшее общество старательно перенимает европейские культурные и эмоциональные коды. А что было в стране до этого?
Преобразование элиты стало результатом целенаправленного усилия Петра I. Он полагал, что для появления нового русского европейца достаточно переодеть людей, научить их курить и пить кофе, — его мало интересовали чувства подданных. Безусловно, существовали более ранние традиции. Но их сложно исследовать из-за недостатка источников личного происхождения. Более того, мне кажется, что идея индивидуального переживания — продукт более позднего времени. Но общеэмоциональный фон можно воссоздать через изучение повседневных практик и ритуалов, в которых закрепляются в том числе программные эмоции эпохи. В книге «Появление героя» я описываю барышню, ушедшую в монастырь. При реконструкции мотивов этого поступка я увидел, что она одновременно была под влиянием церковно-житийной и западноевропейской литературы, которая в конце XVIII века была не особенно оптимистичной. На этом примере мы видим сложную комбинацию эмоциональных матриц в одном человеке. В начале XIX века европеизация элиты — уже свершившийся факт. Проводником ранней эмоциональной традиции остается только религия, которая продолжает занимать большое место в жизни людей.
Из ваших слов следует, что источники позволяют изучать только образованные сословия. Была ли культура эмоций сословно дифференцированной?
Народ оставался совершенной загадкой для господ. У дворян и крестьян были разные модели чувств, поэтому они по-разному переживали эмоции: условно говоря, для господ образцами служили французские романы, а крестьянин продолжал жить в традиционном укладе. При этом можно сказать, что дворяне отказывали крестьянам в чувственности. Николай Карамзин для того, чтобы переубедить дворян, считавших крестьян «бесчувственными животными», описал в «Бедной Лизе» крестьянку, которая переживает глубокую эмоциональную жизнь. И сделал он это в понятных дворянам формах — образ крестьянки Лизы стилизован под литературные вкусы тогдашней элиты.
Чувства и эмоции отражают социальные различия: система эмоциональных сообществ включает гендерные, возрастные, географические и профессиональные группы, и чем сложнее общество, тем сильнее дробятся его эмоциональные стандарты. Проявлением этого можно считать огромное множество возрастных, гендерных и других стереотипов в диапазоне от «мальчики не плачут» до «юность для любви» и «зрелость — время, чтобы остепениться».
Как менялась социальная приемлемость мужских слез в русском обществе?
В XVIII веке слезы были нормой — герой моего исследования Андрей Тургенев в дневниках часто упоминает о своих слезах. Раннеромантическая культура выражалась в оппозициях мягкого и жесткого, холодного и горячего. Горячий, то есть пылкий, — это хорошо, холодный — плохо. То же самое с оппозицией жесткий — мягкий: благородная душа под действием жара должна плавиться, становиться мягкой. Слезы — естественное проявление растопленной души, противостоящей холоду и жесткости. Постепенно такому типу чувствительности приходит конец: трудно представить себе мужчину, у которого во времена расцвета романтизма увлажнились бы глаза от вида цветка. Герой романтической эпохи может заплакать только под действием тяжелого душевного потрясения или страсти. Дальше эта модель укреплялась, и в XX веке, на мой взгляд, табу стало сильно как никогда: маскулинная культура СССР сделала мужские слезы в принципе невозможными. Остался только один социально одобряемый контекст для мужских слез: смерть близкого человека. О возможности плакать из-за личных страданий не могло быть и речи — это стыдно и вообще «по-бабски».
Получается, мужские слезы связываются с «высокой» чувственностью и глубочайшими внутренними страданиями, тогда как женские воспринимаются как бытовое явление, не связанное с сильными переживаниями. Вам не кажется, что мужские слезы имеют больший общественный вес?
С одной стороны, так и есть — и это результат проникновения западной маскулинной культуры. С другой стороны, эта же культура до самого последнего времени сообщала нам, что женщина чувствует тоньше: мол, мужчина настолько простой и бесчувственный, что только сверхпотрясения могут выдавить из него слезу. Через разные требования к мужской и женской чувствительности в культуре фиксируется гендерная разница. Женщине предписывается быть эмоционально богатой и тонкой, а мужчине — сдержанным. Но в последнее десятилетие такая оппозиция сильно расшатывается.
Как соотносятся подлинные чувства и способы их репрезентации?
Я не разделяю эти понятия как оппозиции. Какие-то эмоции мы не проявляем, и они остаются незамеченными, но тот факт, что одни чувства выражаются, а другие остаются внутри, не делает внешнее выражение неподлинным. Есть четкие модели, предписывающие людям определенное поведение: чувство зависти, например, не является социально приемлемым, поэтому мы не можем его выражать. Для других чувств четко обозначены допустимые ситуации их проявления — дома, с друзьями, на публике и т.д. Поэтому нельзя делать выводы о подлинности чувства, основываясь только на его выраженности.
Как образом в культуре разграничиваются нормальное чувство и болезненная эмоциональность?
Это происходит через стандартные каналы: базовая мифология, ритуалы, искусство, в последнее время — СМИ и социальные сети. Я не занимаюсь социальными сетями, но наверняка лайки и смайлики недавно тоже пережили норматизацию. Они регистрируют, отражают и моделируют современную систему эмоций — вы лучше меня знаете о существовании ситуаций и контекстов, когда смайлы приветствуются, а когда — категорически неуместны. Но это общие тенденции, и нужно учитывать индивидуальный жизненный опыт каждого человека. Если приводить литературный пример, то Джейн Остин в своих романах прямо описывает собственную реакцию на ненавистные ей проявления сентиментальной культуры конца XVIII века. Она четко фиксирует базовые эмоции и эмоциональные модели своих современников и выносит им негативный вердикт. В ее текстах мы видим эту границу между нормальным чувством и ненормальной чувствительностью.
Можно ли сказать, что для Татьяны из «Евгения Онегина» средствами познания эмоциональной культуры были французские романы, которыми она зачитывалась?
Это действительно показательный пример. Татьяна выросла на сентиментальных романах XVIII века, и Евгению об этом известно — значит, он четко представляет эмоциональные матрицы поведения девушки. Для нее же Евгений, напротив, является загадкой. Поэтому во время первой встречи соотношение сил в паре неравное — он ее видит насквозь, а она не знает о нем ничего. Далее Татьяна посещает библиотеку Евгения и видит книги, которые он читает: Байрон, Гиббон, Руссо и так далее. При следующей встрече все меняется: Евгений для Татьяны абсолютно прозрачен, а она для него — уже нет. Но причина их различий, по Пушкину, еще в том, что Татьяна имеет отчетливую связь с народной культурой (так, как это понимал Пушкин), а Онегин был такой связи лишен. Пушкин сознательно описал ситуацию различия эмоциональных моделей, и в этом плане «Евгений Онегин» — роман о воспитании чувств.
Каким образом чувства регламентируются в зависимости от сферы их проявления — частной или публичной?
Чувства четко разведены по этим сферам, и регламенты чувствования — неотъемлемая часть эмоциональной культуры. Но границы подвижны и со временем стираются. Можем ли мы считать запись в личном блоге частным выражением чувства? И это только один пример того, как технологии делают границы проницаемыми. Кроме того, смена режимов может происходить сознательно. Яркие эмоции политика на публике — это понятная манипуляция, хотя искренность нельзя исключать полностью. Возможна и обратная ситуация: чувства намеренно прячут, и это также становится знаком для остального общества. Меня в свое время поразили аудиозаписи публичных речей Уинстона Черчилля: он произносил сильные и эмоциональные тексты ровным, ледяным и немодулированным голосом. Вроде все ясно: политик-аристократ демонстрирует совершенную уверенность в себе. Но, мне кажется, таким образом Черчилль прямо противопоставляет себя Гитлеру, который, как известно, был чрезвычайно эмоциональным оратором.
Можно ли сказать, что каждой эпохе присуща доминирующая эмоция?
Воздержусь от глобальных обобщений. В каждой эпохе существуют различные социальные типы и эмоциональные сообщества — в XVIII веке жили и меланхолики, и насмешливые вольтерьянцы, и глубокие мистики, поэтому мне кажется неправильным характеризовать целый век какой-то одной эмоцией.
Как в таком случае вы охарактеризуете феномен массовых переживаний? К примеру, когда полмира скорбит о смерти принцессы Дианы.
Ценности и эмоциональные модели имеют склонность к глобализации. История принцессы Дианы состоит из базовых архетипичных сюжетов: это сказка о том, как простая девушка стала принцессой и столкнулась с жестоким миром, который ее потом якобы и убил. Несмотря на то что реальное положение дел не соответствует фантазиям о Золушке, эта сказочно-сериальная модель оказалась достаточно универсальной, чтобы растопить сердца миллионов людей. И это интересный культурный феномен: смерть Дианы никак не повлияла на жизнь скорбящих, а английская монархия давно не имеет никакой политической силы, но эмоциональный отклик все равно был колоссальным.
Имеет ли под собой почву стереотип о мечущейся и страдающей русской душе в духе героев Достоевского?
Достоевский многому нас научил. Его появление обозначило гигантский культурный слом, вызванный кризисом дворянской культуры как элитарной. На смену приходит новая модель, основанная на более глубинных матрицах: прежде всего на идее, что масштаб греха определяет потенциал святости, то есть чем ты хуже сейчас, тем лучше можешь стать в будущем. Это совершенно неочевидный ход, но он интуитивно понятен человеку, выросшему в русской культуре. Русский человек верит, что страна его, может, и плохая, и становится хуже, но в каком-то мистическом будущем обязательно станет лучше. Базовая эмоция Достоевского — надрыв, сквозь который прорываются внутренние глубины. Но, мне кажется, сейчас такая модель уходит в прошлое: в мире социальных сетей и открытого типа общения нет запроса на «душевные глубины» и «прорывающиеся из бездн истины», нет культа глубины. И это не негативная оценка — просто мир меняется, что абсолютно нормально.
Иллюстрации: Данила Макаров